Capture d’écran 2025-07-04 à 11.04.03

Публикация на «Словах-вне-себя» / Интервью для «Демагог»

  • В мае 2025 — после книг на 3 европейских языках — были впервые опубликованы на русском тексты из книги «Русский как неродной».

Capture d’écran 2025-07-04 à 11.07.34

Читать на сайте Слова-вне-себя. Русские тексты и книги вне России


  • Следом в июне 2025 вышло интервью для русскоязычного интернет-журнала «Демагог».

Павел Арсеньев: «Не стоит быть поэтом и только, скорее — поэтом во всём»

Алексей Кручковский поговорил с поэтом, теоретиком литературы, основателем журнала [Транслит] Павлом Арсеньевым о творческом процессе, изменении стихотворных стратегий и жизни в эмиграции.

текст: Алексей Кручковский

иллюстрации: София Хананашвили

Павел Арсеньев: «Не стоит быть поэтом и только, скорее — поэтом во всём»


В иллюстрации использована фотография Schionatulandra

Психофизиология «осколочного» письма

Как долго ты пишешь стихотворение? В тишине или под музыку? На ходу, как придется, или в какой-то особой обстановке? Что тебя вдохновляет?

— Я позволил себе объединить эти несколько вопросов в один, в целом посвященный «психофизиологии письма», поскольку именно к этой сфере можно отнести такие параметры как длительность, частотность, акустическое окружение и локомоторные обстоятельства письма.

Когда-то Варлам Шаламов писал, что «фраза должна быть короткой и звонкой, как пощечина». В этом он наследовал, конечно же, авангардной психофизиологии, наиболее явно сформулированной у футуристов, также любивших раздавать «пощечины общественному вкусу». Я думаю, что существует даже определенная «рефлексология стиха», к которой примыкают и сюрреалисты с их «пиши, не редактируя», и Кафка, писавший рассказы за ночь, что делало их скорее неким эксистенциально-физиологическим актом, нежели размеренным конструированием эпопеи или поэмы в нескольких главах и частях.

К такому конвульсивному творчеству я питаю исследовательский интерес именно потому, что чувствую склонность и собственной психофизиологии письма к «моментализму»: ты внезапно слышишь чью-то речь (реже — читаешь письменную), что представляется тебе готовым поэтическим текстом, и ты её изымаешь из повседневности для небольшой обработки и инаугурации в качестве поэтического текста. Отдельный вопрос, является ли это цельным точечным высказыванием кого-то из знакомых или нарезкой из слышанного за вечер, когда ты перемещаешься в этом состоянии обострённого внимания к речи другого между разными местами и, возможно, даже разными другими — так сделаны многие тексты, которые я характеризую как написанные методом «осколочного письма». Для второго случая даже не так важен какой-то речевой сюжет, сколько просто голос другого и локомоция, то есть передвижения с этой речью в пространстве.

Для меня поэзия является таким феномено-логистическим предприятием, в рамках которого нужно как-то транспортировать феномены, которые удалось засечь в речи, в фокус внимания отдельных интерпретативных сообществ (если «фокусом общественного внимания» цифровая современность больше не располагает).

— Как часто пишешь? Что для тебя критерий хорошего стихотворения? Как ты  понимаешь, что стихотворение закончено и можно над ним уже больше не работать?

— Уже на самом деле из предыдущего вытекает, что связанным с вопросом степени обрабатываемости материала является вопрос, насколько сохраняют связь с эмпирикой услышанного/прочитанного конечные тексты.

Но если для ответа на первую часть вопросов, я могу ответить: стихотворение пишется быстро или даже скорее слышится внезапно (в этом смысле не тишина и не музыка, но звук речи является решающим фактором), то потом — стоит уточнить — оно может месяцами отлёживаться в черновиках, и если я об этом фрагменте/отрезке вообще всё ещё вспоминаю по прошествии (чему обычно способствует приглашение к той или иной публикации), то следуют мучительные сомнения, после которых предпринимается попытка инаугурировать его как поэтический текст, то есть опубликовать в соответствующем контексте (в меньшей степени это вытекает из попытки прочитать в соответствующем институциональном контексте, ведь это может остаться тестирующей провокацией).

Однако в эмиграции такие тестирующие провокации возрастают в цене или просто становятся реже доступны, так как представить текст — означает перевести его, подготовить титры/внести в подборку и использовать возможно единственный в году шанс что-то публично прочитать/опубликовать. Возможно, из-за этого несколько меняется и метод — в сторону от большей произвольности материала к большей «правде протокола» (когда сокращаются возможности сообщения, мы стараемся писать самое важное).

Другими словами, сам акт поэтического письма — в моём случае, а, может быть, и у других современников — является принципиально расщеплённым между сперва ни к чему не обязывающий транскрипцией, «временным содержанием» в черновиках и последующим за этим (или нет) «произведением» текста в поэтический — именно так, как процедуру суждения, я бы предпочитал использовать слово «произведение».

В этом смысле первая стадия может быть когда угодно, вплоть до «на ходу» (точно нет никакой особой привилегированной обстановки), а вот последняя — сильно разнесена во/по времени и мотивирована институционально конкретными перспективами обнародования (без чего «записи» сами по себе никогда и не становятся «поэтическими текстами»).

Соответственно, частотность записей связана — с совершенно непредсказуемой обостряемостью слуха/внимания, а частотность «произведения» текста в поэтический – с иногда бесконечно затягивающимся или так никогда и не происходящем приглашением к публикации/выступлению.

В конечном счёте, если говорить о побуждающей причине письма, то она носит эмпирико-алеаторный характер. А вот внутренняя контрольно-ревизионная комиссия оказывается закоммутирована с логикой публичного использования поэтического интеллекта.

Если нет поэтических публикаций/чтений и ничто не напоминает нам о поэтическом самозванстве, то эта привычка слуха/записи и атрофируется. Другими словами, вдохновляет, как уже должно было стать понятно, речь другого — устная или письменная, на слишком понятном родном или слегка ускользающих не-родных языках, соблазняющая или раздражающая, но всегда заставляющая «дотянуться и написать».

— Как повлияла на тебя эмиграция — в плане письма, быта, самоощущения? Есть ли различие между письмом в русскоязычной среде и письмом и самопрезентацией в иноязычной среде? Чего в эмиграции/изгнании тебе больше всего не хватает? 

— В этой ситуации свою роль играет и дистанция по отношению к речевой повседневности на родном языке. Большинство поэтов склонно драматизировать невозможность ежедневно слышать речь на родном языке, но я вижу в этом эпистемическое преимущество. Следствием дефицита речи другого оказывается восприимчивость к ней. Само появление редкого собеседника уже оказывается роскошью, поводом для маленького вербального перформанса. Возможно, даже родной язык в эмиграции функционально освобождается от практической коммуникации и все больше насыщается эстетически.

Помимо вопроса о «язычности» письма, есть ещё и другой аспект. Перефразируя одного хронического эмигранта: разве мы не заметили, что люди, оказавшиеся в изгнании, обладают не меньшей, а большей потребностью в письме? Этому иногда вполне подходит выделившееся, в результате выпада из среды, время и появляющееся, благодаря тому же, чувство повествовательной дистанции? Если ещё и не «опыт», то даже позиция изгнания особенно подходит поддавшимся пересказу. Всё больше и больше обнаруживает себя интонационное тяготение к завершающим фигурам, нежели к первооткрывающим. Вообще изгнание неплохо тренирует ретроспективизм, во всяком случае когда планировать что-то масштабное уже сложно, невольно переключаешься на учёт мелких деталей, споры о периодизации «десятилетий предшествующей активности».

Чаще всего в книжном магазине или университетской аудитории мы без устали пересказываем прозрения своей юности. Но в таком контексте нельзя не задаться вопросом, не является ли зрелый человек, который сегодня представляет тексты того, кем он когда-то был (и кто не смог прийти сегодня), самозванцем? Пишет всегда тот, у кого нет ни аудитории, ни гарантий признания, ни даже просто права говорить. И наоборот, человек, представляющий (свои) тексты, это всегда тот, кто уже немного овладел культурой, знает, как заказывать билеты и ориентироваться в этом мире. Парадокс заключается в том, что иногда эти две фигуры чаще всего являются одной и той же в разные периоды своей биографии. Принципиально интересным оказывается ситуация, в которой вас приглашают к автотестимониальной рефлексии. В результате этого  автор работ и прочих перформансов доходчиво объясняет (как лектор, каким он в другой языковой жизни и работает), что хотел сказать автор — тот, которым он больше не является, хотя и может зато теперь объяснить, что делал «все эти годы».

О рождении повествовательной дистанции из духа (учебной) эмиграции и филологии

— В твоих стихах отчётливо прослеживается «петербургский текст», причём этот вайб есть как в текстах, действительно написанных в Санкт-Петербурге, так и в новых стихотворениях — как тебе удалось его сохранить и делал ли ты что-то для этого специально? Насколько поэзия может быть такой «капсулой времени»?

— Может быть, кстати, стоит тогда уже отказаться от понятия «петербургского текста» в пользу «петербургского вайба» — особенно в условиях эмиграции/изгнания — раз уж он прослеживается и в текстах, написанных уже после Питера (Рома Осминкин всегда отправлял культ «гения места», но в эмиграции даже у него появился тег «небесный Ленинград»).

Как следует из самого вопроса, наш (с тобой, в частности) культурный капитал родом из «культурной столицы» (поминаю здесь эту формулировку только потому, что на английском это удачно тавтологизируется с понятием cultural capital). Но дальше с капиталом нужно что-то делать, он не может просто оставаться законсервированным, он должен как-то путешествовать, скрещиваться с новыми контекстами, иначе происходит заболачивание (что для Петербурга представляет особую опасность).

Кроме того, мне всегда больше импонировали судьбы, разбросанные между несколькими национальными культурами (а не взгромоздившиеся на одну-единственную — это такая несносная ставка). По Андерсу, у эмигранта какой-то одной биографии нет, почти как у разночинца, по Мандельштаму, биография замещена списком литературы.

— Но всё-таки как это заболачивание сказалось на тебе? Можно ли сравнить её с болезнью, которую потом долго лечишь в путешествиях? Случается ли тебе идеализировать, уже на дистанции, этот период времени?

— Возможно, я мог бы по спекулировать о травме сырости и темноты, которую мне не выветрить никакими ветрами и не разогнать ярким солнцем Прованса. Но мои претензии или даже моя институциональная критика Петербурга сводится к тезису об институциональной амнезии, то есть заболоченности культурной сферы, в которую что не бросишь, булькнет и поминай как звали.

Идеализации может способствовать дистанция, но ещё лучше эту последнюю использовать для выработки иммунитета. Последние пару лет перед началом «активной фазы» войны и эмиграции я уже существовал на некоторой сезонной дистанции от города. После многолетнего издания литературно-теоретического журнала [Транслит] и существования в качестве текстового художника я понял, что прожил этот город насквозь и хотел бы занять к нему какую-то метапозицию.

Это была довольно наглая и, возможно, пока не до конца реализованная идея. Но, как я пишу об этом в недавней автостемониальной рефлексии, такую дистанцию по отношению к петербургскому тексту помогает вырабатывать эмиграция и филология, особенно если это связанные параметры (как принято в истории русской литературы, удаляясь восстанавливаться от чахоточного Петербурга на учёбу в Швейцарию). Как только вы видите на слайдах презентации в западно-европейском университете фигурантов, с которыми всего неделю назад выпивали на набережной Фонтанки, вы понимаете, что это «просто текст», а с другой стороны, что у вас есть к этому тексту пару сносок.

Вообще превращение города/страны происхождения — в моём случае это ещё Ленинград/СССР — в строго очерченный объект исследования (с чётко определённой периодизацией и отрефлексированной методологией, даже и особенно если это «художественное исследование») это всегда очень оздоравливающее предприятие, мешающее этому объекту разбухать, поглощать тебя. А ещё сейчас часто публикации имплицируют — в том числе через рабочий язык конференции — превращение российского в прошлое («российское прошлое»), поскольку оно делается предметом повествовательного предложения в претерите. Стоит посетить семинар, где будут вперемежку обсуждаться «вопросы изгнания век назад и сейчас», и вам уже будет сложно вернуться в повествуемое прошедшее. И дело даже не в политической взглядах, а в грамматике глагола.

Те, кто остался заперт в «российском прошлом», бесятся при виде беспринципных ангелов, увлекаемых в будущее, когда перед ними громоздятся руины настоящего, когда они ещё не прибрались в своей комнате (стране). Но невозможно сопротивляться историографическому чувству, что постсоветские годы закончились, наступили какие-то другие, возможно, построссийские. Может даже возникнуть — в порядке упомянутой тобой болезни — вторичная нежность эмигранта к своей стране (происхождения, но не проживания), но даже эта лукавая нежность возникает, когда и именно когда та становится надёжно «оставшейся в прошлом».

Стихотворение Павла Арсеньева из цикла «Русский как неродной», опубликованного в медиа «слова_вне_себя».

— Без чего письмо немыслимо? Как ты проводишь своё свободное время? 

— Прежде всего письмо немыслимо без альтернативы, оно должно с чем-то продуктивно чередоваться, а не заполнять всё предоставленное пространство (иначе это грозит быть несколько утомительным в своих результатах). Как, возможно, становится понятно из предыдущего вопроса, «в свободное от поэзии время» я преподаю историю литературы, которую я предпочитаю определять как материально-техническую. В этом году прочитал два курса в Сорбонне: Leon Tolstoï d’après l’avant-garde и Chalamov et le fin de la littérature didactique.

Не стоит быть поэтом и только, скорее — поэтом во всём, иначе это ведёт к мономаниакальности и бесконечному изматыванию себя вопросом пропорции внимания к своим текстам. После одной только статьи «Новый Лев Толстой» прошёл уже век, и поэзией люди живут ещё меньше («на век меньше»), почему ей не должны пропорционально меньше жить и сами поэты (занимаясь чем-то полезным ещё)? Поэты эпохи упадка, как это назовёт кто-то, поэты нового типа, сказал бы я. Если такой живёт в эпоху budget cuts и падения тиражей, возможно, он не должен быть совсем уж идиотом без запасных сценариев (сценариев или лекций, репортажей наконец — что-то ещё всё равно придётся писать). К тому же истязать всех своим исключительным статусом полный рабочий день было бы и просто контрпродуктивно. Тем более сегодня сама атмосфера гибкой занятости лишает нас гомогенности и в бытовом времени — нас ведь всё время подстерегает и какая-то форма каникулярности, и какая-то доля работы.

Одним словом, я думаю, что праздность письма должна чередоваться с чем-то ещё и тогда она может быть альтернативой той же маниакальности бесконечного самоменеджмента, а не поводом к ней. Если у поэтов будет «вторая профессия», то и в отправление большинства таких профессий может вторгаться поэзия.

Искусства и техника (в перспективе многоязычия) 

— В последнее время ты активно используешь текстографику на своих чтениях — чем это обусловлено — только ли трудностями перевода или есть иные причины? 

— Это один из примеров того, как такие «посторонние поэзии вопросы», технические, включаются в самую её сердцевину. Для начала стоит объяснить, что такое текстографика и что к ней привело. В ситуации языковой миграции обостряется вопрос о том, на каком языке вести дискуссию или, к примеру, читать поэтические тексты в ходе презентации книги. В книге «Русский как неродной» опубликованы французские переводы текстов, изначально написанных на русском. Однако, чтобы читать их сначала на становящемся «как неродной» языке, а затем ещё раз — в переводе, нужно либо исходить из того, что звук и мелодика поэтической речи в этих текстах несёт конструктивный смысл, либо просто быть вынужденным это делать потому, что для автора неродным является прежде всего язык направления перевода. Однако, что если поэтика бюрократического документа не имеет ничего общего с мифологией звучания, а автор переводных текстов владеет языком направления перевода? Нужно ли тем не менее устраивать поэтический вечер как двуязычный или можно попробовать сэкономить время на чтении на одном из «неродных»?

Отвечая себе на эти вопросы, я пришёл к изготовлению сперва чего-то вроде субтитров. Вскоре они стали быть всё более и более графически самостоятельными, начав задействовать всё пространство кадра и включая графические элементы (послужившие документальным источником текста), вследствие чего я решил квалифицировать чтения как «текстографические».

В ходе подготовки к ним и репетиции одновременного чтения и переключения кадров пришла в голову идея добавить и кое-какие звуковые элементы, инсценирующие разворачивание конкретного речевого жанра — в примере ниже, анонимного голоса репрессивного законодательства. В итоге вместо вспомогательных субтитров получился отдельный медиа-объект, подобные которому сопровождают чтения в ходе презентации.

Это произошло из ограничений (constraints), существующих в ситуации лингвистического изгнания, где теперь всегда для того, чтобы быть представлены публике, поэтические тексты, написанные на русском языке, должны быть переведено на один из европейских языков, а потом эти переводы должны получить некую материально-техническую форму, которая позволит не читать их дважды, а как-то объединить моменты представления, например, распределив их между чтением и проекцией. Другими словами, изначально более сложные условия презентации текстов заставляют в намного большей степени фокусироваться на языке, его медиа-материальности и как-то её переизобретать сообразно условиям. Поэзия на любом языке и в любую эпоху была обязана курированию текстов, но именно сейчас и в эмиграции она становится в не меньшей степени процедурой институциональной, что и инженерной.

— Насколько я понимаю, в твоём творчестве сейчас в целом началось движение в сторону стыка с визуальными искусствами — можешь рассказать подробнее про выросшие из текстографики видео-эксперименты?

— Если это и поворот, то он не первый и всегда имевшийся в виду, ещё 15 лет назад мы с Лабораторией Поэтического Акционизма пережили роман с видео-поэзией, параллельно всякой перформативности, что вскоре сменилось созданием поэтических объектов и инсталляций.

Возможно, сейчас это отчасти вынужденное внимание к языковому медиуму в конечном счёте и заставило вернуться к изготовлению объектов вместо «просто текстов» — то есть к разного рода экспериментам с материальностью текста, будь то реализующиеся в плоскости видео или в пространстве сонорности.

Конечно, это подстёгивается пониманием современной информационной экономики внимания (в которой только мультимедиарованные объекты способны стать событием), но ещё и желанием мануального и часто совместного делания, время которого как раз наступает — у академических исследователей — с каникулами. Таким образом, за этим стоит не только поэт с синдромом дефицита внимания (и потому требовательный до него), но и медиа-теоретик, а также ещё и практик разных медиа, изготовитель квазиматериальных объектов вместо «просто текстов».

У этого, конечно, есть не только инженерное, но и институциональное объяснение — ведь если приглашения чаще всего получает поэт, то печатается теоретик, а «выставляется» художник. Другими словами, заставляет перемещаться в пространстве как правило поэзия (учитывая архаичную страсть филологических наук к ней), но делают интересными тексты регулярная теоретическая работа и артистическое делание.

Так, в «Данное сообщение» одной из последних видео-работ я характерным образом занимаюсь зачёркиванием написанного ранее (и распечатанного накануне). Но если в этой работе зачёркивание русских букв сочетается с запретительным немецким голосом, то в ещё одной — «Экспертиза», также приуроченной к выходу немецкой книжки, языки меняются местами (медиумами) и бюрократический ритм печатной машинки немецкого языка сополагается с нервными вывертами русской скороговорки правосудия.

Оба сочетания интересны и текстоспецифичны, то есть некоторым образом происходят из программы материального события, закодированного в тексте: будь то аннулирование сказанного выше/ниже в «Данном сообщении». Или, напротив срывающаяся с поводка пиш. машинка / «безумный принтер», эмитирующий всё новые и всё более безумные претензии.

— Насколько я помню, подобное пристрастие к мануальным и совместным практикам было у тебя ещё в Петербурге. Что касается практик вообще — удалось ли их сохранить, произошло какое-то замещения или во Франции всё пришлось изобретать заново? А главное, продолжаешь ли ты кататься на велосипеде?

— Чтобы что-то сохранить чаще всего это и нужно переизобрести. Как «академический обмен» поэта на теоретика, или превращение оперативной среды (родного города) в научный объект и мемуарный ландшафт. В остальном мало что изменилось с юношеских лет: как в годы, что я провёл на Канонерском острове, большую часть времени я сижу на берегу и читаю или пишу тексты. Вечером оказываюсь на каких-нибудь чтениях в либрерии или на кинопоказе. Если это существенно, то я по-прежнему езжу на велосипеде, пусть вместо красного он стал оранжевым, а из полу-раздолбанного превратился в электрический.


Павел Арсеньев — поэт и теоретик литературы. Родился в 1986 году в Ленинграде. Будучи студентом первого курса, основал журнал [Транслит]. Учился на филфаке СПбГУ, где организовывал независимые семинары и протестные кампании, из-за чего в конечном счёте был вынужден оставить аспирантуру.

Лауреат Премии Андрея Белого (2012).

В 2013 после ареста за участие в Болотных протестах уехал по приглашению Университета Лозанны (Швейцария). С 2014 публиковал на русскоязычных и международных ресурсах статьи против аннексии Крыма.

Возвращался в Россию, чтобы продолжать выпускать журнал [Транслит], серию *kraft и запускать серию *démarche. Был членом жюри Премии Андрея Белого (2014-2018), а также номинатором Премии Драгомощенко (2015-2017).

С 2017 года снова в учебной эмиграции в Швейцарии, где работает над диссертацией о литературе факта. В 2021, защитив её, получил докторскую степень Женевского университета и опубликовал в качестве монографии (НЛО, 2023).

С 2022 стипендиат Collège de France, специалист по материально-технической истории литературы XIX–XX вв. С 2024 научный сотрудник UMR «Eur’Orbem», преподаёт русскую литературу в Университете Сорбонны (Париж).

Автор 8 книг стихов на русском, английском, французском, итальянском и немецком.

Интервью и упоминания

Упоминания в книгах и научных публикациях

На английском:

  • Marijeta Bozovic. Avant-Garde Post– Radical Poetics after the Soviet Union (Harvard University Press, 2023)

    Avant-Garde Post–What does leftist art look like in the wake of state socialism? In recent years, Russian-language avant-garde poetry has been seeking the answers to this question. Marijeta Bozovic follows a constellation of poets at the center of a contemporary literary movement that is bringing radical art out of the Soviet shadow: Kirill Medvedev, Pavel Arseniev, Aleksandr Skidan, Dmitry Golynko, Roman Osminkin, Keti Chukhrov, and Galina Rymbu. While their formal experiments range widely, all share a commitment to explicitly political poetry. Each one, in turn, has become a hub in a growing new-left network across the former Second World. libgen

     

  • Stephanie Sandler. The freest speech in Russia : poetry unbound, 1989-2022 (Princeton University Press, 2024)

An essential introduction to contemporary Russian poetry that considers its development alongside post-Soviet Russia’s evolving cultural and political landscape.

Chapter 1 Politics: writing poems in a world of harm: Medvedev, Golynko, Arsenev

 

 

Chapter Anti-capitalism and Fight for Art

 

 

На русском:

На чешском:

На японском:

5153108

Emigrantit — Venäläisten maanpakolaiskirjailijoiden jäljillä

«Emigrantit — Venäläisten maanpakolaiskirjailijoiden jäljillä» Ropponen, Ville; Sutinen, Ville-Juhani

Sata vuotta sitten vallankumoukset ja sisällissota ajoivat venäläisiä pakoon kotimaastaan Euroopan kaupunkeihin. Ensimmäisestä emigraatioaallosta huomattava osa oli älymystöä, kuten kirjailijoita ja taiteilijoita. Myöhemmin maanpakolaisia tuli lisää. Tästä kaikesta muodostui niin sanottu ”toinen Venäjä” ulkomailla. Sen parissa pyrittiin etenkin Neuvostoliiton aikana rakentamaan venäläisyydestä vaihtoehtoinen versio.

Kertova tietokirja Emigrantit — Venäläisten maanpakolaiskirjailijoiden jäljillä tarkastelee venäläisten emigranttien ja erityisesti kirjailijoiden värikkäitä kohtaloita.

Teoksessa kartoitetaan muiden muassa Vladimir Nabokovin ja Joseph Brodskyn jäljillä emigranttikirjallisuuden suurta kertomusta Berliinistä Pariisiin ja aina New Yorkiin saakka. Tuo kertomus ei ole päättymässä, sillä parhaillaan miljoonat venäläiset pakenevat taas kotimaastaan. Emigrantit on ensimmäinen venäläisen emigranttikirjallisuuden kokonaisesitys suomeksi.

Ville Ropponen (s. 1977) on kirjailija, kriitikko ja toimittaja. Ville-Juhani Sutinen (s. 1980) on kirjailija ja suomentaja, ja tietokirjallisuuden Finlandia-voittaja vuodelta 2022. Ropposen ja Sutisen aiempi yhteinen teos Luiden tie oli tietokirjallisuuden Finlandia-ehdokkaana vuonna 2019.

Интервью с Paidiea о производственных субличностях

Всю прошлую осень мы редактировали книгу Саши, в которой повторяющейся сценой была встреча философов разных эпох и традиций за игрой в бильярд, в которой всегда все могло пойти как-то не так — шары разлететься, сукно прорываться, а кий использоваться не по назначению. Чаще всего за этим спортивным снарядом сходились Юм и Кант. В соседнем помещении (и главах) располагалась стеклоплавильная печь Локка, куда тот на пару с Декартом совали руки и оценивали непосредственную фактичность впечатлений. В дальних комнатах толпились и так называемые спекулятивные реалисты — с их архи-ископаемыми и тому подобный хлам («Квентин и его философский камень», «Харман-3: объекты пробуждаются») . Все это походило на такое сновидение, в котором обнаруживаются все новые комнаты в квартире с давно известным периметром, пока наконец не стало книгой, где все эти производственные цеха и досуговые помещения уживаются в соседних главах.
 
Наконец этим летом, когда книга уже разлеталась как бильярдные шары по лузам, мы стали часто бывать в гостях у Саши — с одним пятилетним любителем настольных и прочих игр, поскольку там, в этой комнате был обнаружен настольный бильярд! Ну а пока игра шла (разумеется, без всяких гарантий соблюдения предустановленных правил), мы сидели в этой комнате с приглушенным светом и разговаривали — на видео ниже такой разговор Александр Белов и Саша Монтлевич (за кадром, иногда скользит тенью по стене и появляется в зеркале) об эвристической ценности момента пробуждения, практике вымечтывания себя, профессионалной шизофрении (под возгласы юного бильярдиста «О, сразу два!») и производственных субличностях, которых каждый из нас насчитывает не на одну профессию.

Синопсис первой части:

  • как составить список своих регалий, не обладая ими?
  • от прожектируемой — в сv и такси — субъективности к целиком вымышленной биографии, основанной на документальных событиях
  • существуем ли мы до того, как садимся в конкретную машину (в ходе автостоп путешествия) или оказываемся перед другим — кино — аппаратом
  • драматические персоны (personae), вымышленные держатели поэтической речи и производственные субличности
  • от коротких анонсов и агитационных поэтических текстов к крупным историко-научно-литературным нарративам
  • институциональная этика и скандал рекурсивного кураторства своих работ
НЛО170

«А сейчас я скажу то, что ты вставишь в стихотворение», или технологии революцинного сюрреализма П. Арсеньева

В Новом Литературном Обозрении №170 (4/2021) опубликована подборка

Без имени-1

Блок «СЮРРЕАЛИЗМ НА МАРШЕ? ДА – ДА!», собранный Александр Скидан и содержащий его собственную статью и поэму Matvei Yankelevich, опубликована также обширная статья Олега Горелова о «технологиях революционного сюрреализма» поэтических текстов и художественный действий.

mag__SPb-Digest-19-04__P-Arsenyev-1

Interview for St Petersburg Digest

For over 10 years, Pavel Arsenyev has been actively involved in the literary process of St. Petersburg and Russia as a poet, artist, theoretician, and critic. For the past two years, he has been doing this all while abroad. We discussed with Pavel the peculiarities of contemporary art, the specifics of research and trends in contemporary poetry

By Aleksandr Manuylov
Photo Daniil Rabovsky
Venue Workroom on Marata st.

AM Pasha, you are simultaneously engaged in art and science. Is it difficult to switch cases?

PA In order to measure the complexity of switching between the cases of science and art, you must first clarify how their “keyboard layouts” differ. If art is a kind of careless way of life; canvases and bottles scattered around the workshop, and science is a cabinet activity, accompanied by glasses and a bald head, it would be almost impossible to switch between them. However, it seems to me that both of these areas are a betrayal of something, which is actually whole, and it is in our power to resist its disintegration into isolated specialties. Nietzsche called for “gay science” (Le gai savoir), and Marcel Duchamp spoke about the art of thought (cosa mentale), and it seems to me that these cross ideals could be used as guides. On the other hand, switching cases is a consequence of some institutional fate. If you were born into a professor’s family and you have been “prepared for a career” all your life, of course, you should not swim beyond the buoys or you will not succeed in it anyway. In the same way, the world of art observes its borders; it is not recommended to study science or even literature, although you still make suprematist compositions for avantgarde or publish abstruse verses on wallpaper, it does not really matter. None of these autarkies suited me entirely. In my first year at the university, I began to publish a hooligan literature magazine, which since then has not yet ceased in transforming and deforming my trajectory, and is therefore difficult to perceive as “academic”. In literature and art we are, as Nadia Tolokonnikova once expressed herself, as “guys of the discourse”; that is, boring. This confuses the “control commissions” in both domains, but allows you to generate an original trajectory without interfering with cathedral meetings or commercial galleries. Once, an American Slavonic scholar and avant-garde researcher, who obviously had some kind of jealousy for such institutional behaviour, asked me directly, “Pasha, how much can you stagger around all these international conferences? When will you defend your thesis?” I answered “but I will not defend myself. I will attack. That is what I have been doing since then.

AM How comfortable are you as a creative individual in the nobrow era?

PA As it should have been clear from my previous remark, it is not very interesting for me in any “brow era” if activities are separated according to their specialities and demolition of boundaries is not possible. However, this is rather a horizontal dimension of relations between different institutions. As for the vertical dimension of hierarchy of “cultural quality”, then it seems to me as suspicious as a clear disciplinary affiliation. To write a good or bad novel is not at all the same as introducing new rules for utterance, or, as Arkadii Dragomoshchenko called it, “a different logic of writing”. To satisfy the expectations of the institution is not at all the same as to dispute its functioning or to establish parallel systems — on its borders, on top of or in spite of them. It seems to me that both the institutions of universities and art museums should be surrounded (and captured at the right time) by some schizophrenic groups. In any case, for me, having deliberately lost institutional time and developing a certain anti-disciplinary consciousness, the wisest thing is to continue the production of counter-knowledge, using the minimum institutional disguise (which unnamed Western universities provide) and to be simultaneously on the field of literary war and theoretical explication. AM There is still an established model in the scientific world: a Russian intellectual, in the field of humanities, who travels abroad to teach the history of Russian literature and language. You are a theorist of literature, so you have a much wider horizon of scientific opportunities. What is your scientific research based on? PA Yes, of course, the problem of such an established model exists and very often, avoiding one institutional triviality, we are faced with the danger of another — since we are talking about “run-away” intellectuals and writers. Here it is worth considering both historical examples of such a trajectory (associated, of course, with anti-bolshevik emigration), and the synchronous context of such a decision (existing in the wake of the defeat of the Bolotny protests). In my case, ignoring the institutional boundaries and the rules of conduct within the city and the language eventually should have made me try to spread this logic geographically and linguistically. This idea of crossing linguistic and state borders, with the same ease as disciplinary borders, probably also arose from the revolutionary 20s. We become infatuated with the charm of writing poems and articles about historic dates and places; also, the study of classical texts of “Russian theory”, as Jacobson called it. One reads The Resurrection of the Word, and understands that sometimes these philological science texts originated from a cabaret. One will learn about the “shift” and understand that the creators of the concept themselves were in constant flight from raids and occupation.

AM Back to the literature. In your opinion, how similar are the literary processes in Europe and the USA, compared to what we see in Russia? In addition, can you name your latest book Reported Speech a representation of contemporary Russian poetry?

PA My latest book of poems, Reported speech, was published in New York (Cicada Press, 2019), and the previous book, Spasm of Accommodation, was published in California (Cummune Editions, 2017). It provides the basis for my ironic qualifications as an American poet, if we consider the place of publication as the main criteria, and not the language of writing. This is a non-trivial, or rather, in the words of the publisher, a scandalous fact; given the current institutional rootedness, discussed for almost 15 years in a literary and theoretical journal in St. Petersburg, considered “independent”, or, in old terms, “self-published”. These modern forms of self-publishing makes one think of the history of Russian-American “poetic” geography. For example, Arkadii Dragomoshchenko’s poems provoked more intense discussions within the school of language than within local post-acmeism, which seemed rather unexpected. Today this unifies the young poetic generation. 30 years ago, knowledge of national poetry remained an important cultural privilege on either side of the ocean, however, today poetry is more likely to be a subculture, something like comics, and at the same time is subject to globalization. Presently, poetry holds a place in the global network of subcultures and ceases to be an exclusively national or sophisticated subject.

AM How does the language environment affect you and your texts in this situation?

PA It would be impossible to escape completely from the language itself, as well as from one’s hometown; you continue to think in it. Finally, since we are talking about a specific hometown, we can note important changes in behaviour in writing and in literary reality among the people from that place. Today the institutional time of mainstream-poetry is speeding up, and the trajectories of its academic reception are becoming more complicated. Leningrad-style manuscripts rescued in ark-like suitcases during war and blockade, and which relocated through emigration over the ocean, underwent significant modifications with time. The same modifications occurred to anthology as a genre derivative of such ark-like suitcases. The mass-produced suitcases of poeteditors and performance poets are simply bringing in a new and modified issue from across the ocean to demonstrate new works at the next international conference, replace any poet who has left the city with his own suitcase of manuscripts. Speeding up of intra-poetic metabolism resonates with the inter-institutional compaction of subjectivity. The refusal of institutional monomania (“to be a poet and only”) in many respects results in getting rid of lyricism and mastering other writing/recording strategies, which is stated in the title of the book Reported speech.

AM Pasha, how do you understand the term «contemporary art”? What do you consider as relevant? At the same time, what do you think of protest art and, in a certain sense, export Russian actionism?

PA There is some etymological connection between contemporary and actionist art, but the spirit of the present has obviously left the genres that are actively flowing in the fresh air. It must not be considered a failure or as the last stage of the decomposition of art; it will still decompose for a long time and it remains interesting. It has already happened more than once. After the productions of The Storming of the Winter Palace and The Monument to the Third International from the war-communism times comes the “capitulation” of more specialized and specific art from the New Economic Policy times. Now, among its examples, we can list the most radical cases of the avant-garde, such as photomontages, biomechanics, and the literature of fact. As is clear from the above analogy, I believe that today, after a heroic splash of art on the streets, a more or less successful increase in the overall degree of violence and the flourishing of political (h) activism, the time has come for accountability, reflection and archiving. Despite the fact that it does not return to a dusty library file cabinet, it exists today in a new interactive and polemical form. Discussions surrounding activist-art taking to the streets, utilitarian non-conformism, aesthetic resistance and “stylistic differences with the regime”, arose when it entered social production in 2010 and again after the protest mobilization in 2012. Artistic practices have shifted from an offensive strategy towards a defensive strategy, which result in protracted positional wars and attain their long-term impacts from the “reaction time”. This new state of siege has become a sort of stagnation, a specific late-Soviet chronotope in which “everything should be done slowly and wrong”, or “there is time, but there is no money and there is no one to visit”. Recognizable kinematics also follows from these temporal and spatial intuitions; the current state of the cultural movement tends to go from dissolution to stagnation, from waste to accumulation, from blurring borders to diligent design. This logic of accumulating critical mass, resistance skills, and, of course, the symbolic capital necessary to strengthen autonomy, in turn, dictates a compensatory sense of the era and cultivates sensitivity to the arguments of the “court of history” and the good faith of the “future researchers», and not to possible pragmatic interactions here and now.

AM How do you see Petersburg from the outside?

PA I never thought about this and did not “build relations” with the city. I did not choose which island to go for dying, yet I somehow gravitated towards renting accommodation in Vosstaniya Square: Grechesky prospect, Bakunina and Marata street, Kuznechny alley. Therefore, it was always easier for me to get to Pushkinskaya Street and Borey Art Centre (and later to the Andrei Bely Centre) than to the university. Yet at the same time, the city has never been a mythological poem, but a “machine for life” and the deployment of strategic manoeuvres. The main production traffic was unfolding around Vosstaniya; our publishing house has been located on Obvodny canal for about 10 years, and these self-published products were sent from Moskovsky railway station with friends to other cities. However, with the move, something really changed. Firstly, I left the city in the autumn of 2017 and I remember how barricades began to appear on the Palace Street, of course, those encircled by a tape to indicate production shootings. I sighed in the tiring mythology of my hometown, as in a long-dead love, and confidently headed for Pulkovo. In other words, from the moment I left Petersburg, it began to turn into some kind of fictitious construction, albeit with rather poor decorations and props. Secondly, in Geneva, I began to attend seminars on the unofficial poetry of the city in which I once lived. Despite the fact that I could not learn anything new from them, I visited them for the pleasure of shifting the language angle to a familiar object, which sometimes made it possible to clarify something about my own trajectory, which remained somewhere there, “outside the period”, but clearly belonged to the continuation of this “unofficial” story. As Elena Tager wrote, “But we survived, we are alive, we are a fact, and we will have to bother with us.” Perhaps with my “years of study” I even turned my years of “literary practice” into a stage of preliminary collection of ethnographic material on the material history of literature. Yet, after this seminar, I concluded that being, so to speak, hailing from the Leningrad branch, I have a theoretical, not to be confused with memorial, interest rather in the Moscow conceptualist tradition, for some safety reasons. Otherwise, after a few years, I would have had to «mess around» with the members of his editorial board. Therefore, when I return, sometimes I feel that this happens in post mortem mode. Of course, this gives the opposite effects of “presenting yourself to others in a past life”. I find myself in a strange sense of time, which has turned out to be narrative, and homelessness which has become methodological. After the loss of a certain stable living space, you begin to equip it in writing and from the distance to which we are grammatically related. The breaking of ties with the environment, the failure of production cycles inevitably provoke a memorial heresy. However, in my case, geographic emigration is balanced by an epistemological one: acquired research optics is such an irreversible operation on vision and habit that deprives a simple and intelligible sense of the moment, but allows one to “consider it historically”.

redstars2_stockburger-768x415

Red Star: о лингвистике Богданова

RED STARS (2019) 4K Video, 01:08:47 min., Russian with English Subtitles

RED STARS is a film Axel Stockburger that engages with Alexander Bogdanov’s science fiction novel Red Star (1908), which envisions a utopian society on Mars and its contemporary reception in the context of contemporary renewed efforts to colonize Mars. RED STARS investigates central topics of Bogdanov’s pre-revolutionary socialist imagination, reaching from collectivity and identity, over gender-relations, art, science towards economy and education, through the use of interviews with Alexander Malinosky, Alla Mitrofanova, Pavel Arseynev, Anastasia Gacheva, Anna Gorskaya and Boris Klushnikov.

«Марсианский язык» Богданова часто возводят к «революционной ситуации в языкознании», когда вопреки уже имевшейся прививке переводов Соссюра стремились мыслить и проводить «языковую политику». Однако можно в нем видеть и наследника двух традиций «поисков совершенного языка» — сенсуалистской и рационалистической. В 1 случае это возможно благодаря тому, что марсианский язык «звучен и красив, не представляет никаких особенных трудностей в произношении» (Б. начинает описание языка, как и полагается, с фонетики), во 2 же – благодаря «простоте его грамматики и правил образования слов», которые «вообще не имеют исключений», что явно наследует многочисленным проектам «универсальной грамматики», чья простота-без-исключений порой оказывалась хуже воровства (чем можно называть омонимию естественных языков). Если грамматический род оказывается для Б. «очень не важен», то «различия между теми предметами, которые существуют, и теми, которые еще должны возникнуть», напротив грамматикализируются. Такой перенос акцента с генетических аспектов языка на прагматические возможности действия с / над вещами уже связывает Б. скорее с производственничеством («вещью, обучающей участию») и историческим материализмом в принципе.

Впрочем, этот перевод стрелок с истоков на изменчивость произошел не без влияния уже советского лингво-эпистемологического контекста, в котором за идеал единого языка отвечал Марр и этот идеал был отнесен из прошлого в будущее, когда «различные диалекты сблизились и слились в одном всеобщем языке». Уже после Б. и под его собственным влиянием братья Гордины предложат логический язык, в котором тоже нет ни местоимения «она», ни родительного падежа — как «пережитка генетизма (происхожденчества), фетишизма и мифологизма», поскольку такой язык «не спрашивает ‘откуда?’, он спрашивает ‘куда?’, ‘к чему применить?’ — к будущему!».

Лингвистика Б. оказывается как бы между поисками «совершенного» и чаще всего «единого» языка и радикальной пластичностью человеческого мозга, между Марром и Гордиными. Марр еще в сущности очень интересовался историей языка и черпал многие черты его будущего устройства в его (глоттогенетическом) прошлом, но уже предлагал контр-генетический и контр-интуитивный ход с пролетарским языком, понятным «пролетариям всех стран», но не буржуазии тех же наций (в чем возможно, под «языком» понималась скорее идея беспрепятственной коммуникации, радио-интернационала). Гордины были уже полностью развернуты к артифициалистской перспективе (пере)изобретения человеком самого себя, в которой этот конструктивистский в сущности раж охватывал не только язык, но и биологию человека, физику планеты и даже астрономию солнечной системы.

Язык был только одним и отнюдь не центральным инструментом «конструирования» (социального, идентичностей или что там теперь еще конструируют) – как это станет позже для постструктуралистской/феминистской критики — в сущности столь же непримиримой к прежнему положению дел, сколь и переоценивающей роль «лингвистического программирования» в его изменении. (Так Барт называл язык фашистом, оказываясь верным последователем Соссюра и одновременно советской идеи «языковой политики», т. е. того, что превышает говорящего, но требует тем большего сопротивления на письме).

Тот же Леруа-Гуран, у которого с Марром немало общего, понимает язык не как универсальный инструмент (конструирования реальности), но как только один из операторов технической изобретательности человека наряду с другими физическими инструментами и материальной средой. Именно такая техно-антропология языка предвосхищается утопизмом таких последователей лингвистики Б. как Гордины, как и многие другие пост-гуманистические сюжеты, о которых идет речь в фильме.

 

revizion_zine-1

Интервью и ментальная карта для выставки «Ревизия: места и сообщества»

В сентябре 2018 года в рамках фестиваля «Ревизия» был презентован зин «Ревизия: места и сообщества», в котором представлены 14 историй о Петербурге, проиллюстрированных ментальными картами города: графическими зарисовками персональной топографии, жизненных маршрутов, знаковых мест и событий.

Как возможно построить разговор о культурном пространстве города? Что в него включается? Кто его определяет? Эти карты и интервью — отражение личного опыта проживания культурного пространства, и, вместе с тем, — подступы к разговору о совпадениях маршрутов, попытка определения общих мест. Все герои и героини выставки-исследования так или иначе вовлечены в различные не институциональные инициативы и сообщества в сфере поэзии, теории, современного искусства, музыки, театра, активизма.

Интервью Павла Арсеньева среди интервью других художников, поэтов и философов, среди прочего, передающих из разных перспектив и под разными углами исторические детали становления журнала [Транслит] из инициативы двух студентов на задворках филологического факультета, историю Коммуны на Кузнечном и другие мифы и легенды Петербурга 2000-10-х, а также дающие критический анализ культурной сцены в ситуации новых форм занятости и медиа-темпоральности.

PDF по этой ссылке или http://wordorder.ru/images/companies/1/revizion_zine.pdf

Для тех, кто желает приобрести бумажный экземпляр, «Порядок слов» запустил подписку на печатную версию зина.

Публикация в kloaka (Братислава) и выставка в Hybernska (Прага)

В свежем выпуске журнала экспериментального и неконвенционального творчества kloaka (Братислава) опубликовано интервью с Павлом Арсеньевым и подборка поэтических текстов в переводе на словацкий.

 

Без имени-1

kloaka 1/2017 (PDF, 16.8 MB)

kloaka_1-2017-21

kloaka_1-2017-22 kloaka_1-2017-23 kloaka_1-2017-24 kloaka_1-2017-25 kloaka_1-2017-26 kloaka_1-2017-27 kloaka_1-2017-28

Также в апреле выставкой «Город и эмоции» в центре Праги открылось новое пространство Hybernska с ассоциированными исследователями и художниками, которое в будущем станет частью Карлова Университета.

В рамках выставки была представлена документация серии «Фрагменты идеологического серфинга» (Москва, 2015)

IMG_20170405_142435